Неточные совпадения
В нем, в его памяти, как вьюга в
трубе печи,
выло, свистело, стонало.
Не спалось, хотя Самгин чувствовал себя утомленным. В пекарне стоял застарелый запах квашеного теста, овчины, кишечного газа. Кто-то бормотал во сне, захлебываясь словами, кто-то храпел, подвывая, присвистывая, точно передразнивал
вой в
трубе, а неспавшие плотники беседовали вполголоса, и Самгин ловил заплутавшиеся слова...
Все это совершалось в синеватом сумраке, наполненном дымом махорки, сумрак становился гуще, а вздохи,
вой и свист ветра в
трубе печи — слышнее.
В пекарне становилось все тише, на печи кто-то уже храпел и
выл, как бы вторя гулкому
вою ветра в
трубе. Семь человек за столом сдвинулись теснее, двое положили головы на стол, пузатый самовар возвышался над ними величественно и смешно. Вспыхивали красные огоньки папирос, освещая красивое лицо Алексея, медные щеки Семена, чей-то длинный, птичий нос.
Полукругом стояли краснолицые музыканты, неистово дуя в
трубы, медные крики и уханье
труб вливалось в непрерывный, воющий шум города, и
вой был так силен, что казалось, это он раскачивает деревья в садах и от него бегут во все стороны, как встревоженные тараканы, бородатые мужики с котомками за спиною, заплаканные бабы.
Прислушиваясь к
вою вьюги в печной
трубе, Дронов продолжал все тем же скучным голосом...
Какие-то секунды Самгин чувствовал себя в состоянии, близком обмороку. Ему даже показалось, что он слышит ревущий нечеловеческий смех и что смех погасил медный
вой и покрякивание
труб оркестра, свист паровозов, сигналы стрелочников.
Самгину казалось, что воздух темнеет, сжимаемый мощным
воем тысяч людей, —
воем, который приближался, как невидимая глазу туча, стирая все звуки, поглотив звон колоколов и крики медных
труб военного оркестра на площади у Главного дома. Когда этот
вой и рев накатился на Клима, он оглушил его, приподнял вверх и тоже заставил орать во всю силу легких...
Вечерами над заводом колебалось мутно-красное зарево, освещая концы
труб, и было похоже, что
трубы не от земли к небу поднялись, а опускаются к земле из этого дымного облака, — опускаются, дышат красным и
воют, гудят.
Шаркали по крыше тоскливые вьюги, за дверью на чердаке гулял-гудел ветер, похоронно пело в
трубе, дребезжали вьюшки, днем каркали вороны, тихими ночами с поля доносился заунывный
вой волков, — под эту музыку и росло сердце.
Потом, как-то не памятно, я очутился в Сормове, в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке. Мать и вотчим жили в двух комнатах на улицу окнами, а я с бабушкой — в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали в небо
трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу, всегда у нас, в холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком
выл гудок...
Вот как-то пришел заветный час — ночь, вьюга
воет, в окошки-то словно медведи лезут,
трубы поют, все беси сорвались с цепей, лежим мы с дедушком — не спится, я и скажи: «Плохо бедному в этакую ночь, а еще хуже тому, у кого сердце неспокойно!» Вдруг дедушко спрашивает: «Как они живут?» — «Ничего, мол, хорошо живут».
Она говорила с усмешкой в глазах и порой точно вдруг перекусывала свою речь, как нитку. Мужики молчали. Ветер гладил стекла окон, шуршал соломой по крыше, тихонько гудел в
трубе.
Выла собака. И неохотно, изредка в окно стучали капли дождя. Огонь в лампе дрогнул, потускнел, но через секунду снова разгорелся ровно и ярко.
Тяжелы были мне эти зимние вечера на глазах хозяев, в маленькой, тесной комнате. Мертвая ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то — вьюга шаркает по стеклам и по стене, гудит в
трубах, стучит вьюшками; в детской плачут младенцы, — хочется сесть в темный угол и, съежившись,
выть волком.
Настал вечер. Тоскливый ветер
выл в
трубе. Медленный дождь тихо, настойчиво стучал в окошки. За окнами было совсем черно. У Передоновых был Володин, Передонов еще утром позвал его пить чай.
Наступили холода, небо окуталось могучим слоем туч; непроницаемые, влажные, они скрыли луну, звёзды, погасили багровые закаты осеннего солнца. Ветер, летая над городом, качал деревья,
выл в
трубах, грозя близкими метелями, рвал звуки и то приносил обрывок слова, то чей-то неконченный крик.
Шёпот был похож на хрип деда Еремея. Тьма в комнате как бы двигалась, и пол качался вместе с ней, а в
трубах выл ветер.
При жизни мать рассказала Евсею несколько сказок. Рассказывала она их зимними ночами, когда метель, толкая избу в стены, бегала по крыше и всё ощупывала, как будто искала чего-то, залезала в
трубу и плачевно
выла там на разные голоса. Мать говорила сказки тихим сонным голосом, он у неё рвался, путался, часто она повторяла много раз одно и то же слово — мальчику казалось, что всё, о чём она говорит, она видит во тьме, только — неясно видит.
Я подъехал ближе, остановился; драгун начал опять трубить; звуки
трубы сливались по-прежнему с
воем ветра; а проклятый француз, как на смех, не подымал головы и, остановясь на одном месте, принялся чертить штыком по песку, вероятно, вензель какой-нибудь парижской красавицы.
Фабрика опустела, обездушела и точно сморщилась под ветром, который тоже бунтовал,
выл и свистел, брызгая ледяным дождём, лепил на
трубу липкий снег; потом сдувал его, смывал.
Одна из гостиных в доме Сорина, обращенная Константином Треплевым в рабочий кабинет. Направо и налево двери, ведущие во внутренние покои. Прямо стеклянная дверь на террасу. Кроме обычной гостиной мебели, в правом углу письменный стол, возле левой двери турецкий диван, шкап с книгами, книги на окнах, на стульях. — Вечер. Горит одна лампа под колпаком. Полумрак. Слышно, как шумят деревья и
воет ветер в
трубах.
И вдруг то необыкновенно хорошее, радостное и мирное, чего я не испытывал с самого детства, нахлынуло на меня вместе с сознанием, что я далек от смерти, что впереди еще целая жизнь, которую я, наверно, сумею повернуть по-своему (о! наверно сумею), и я, хотя с трудом, повернулся на бок, поджал ноги, подложил ладонь под голову и заснул, точно так, как в детстве, когда, бывало, проснешься ночью возле спящей матери, когда в окно стучит ветер, и в
трубе жалобно
воет буря, и бревна дома стреляют, как из пистолета, от лютого мороза, и начнешь тихонько плакать, и боясь и желая разбудить мать, и она проснется, сквозь сон поцелует и перекрестит, и, успокоенный, свертываешься калачиком и засыпаешь с отрадой в маленькой душе.
Ночь на 12 августа была особенно неприветлива: дождь лил как из ведра, ветер со стоном и
воем метался по улице, завывал в
трубе и рвал с петель ставни у окон; где-то скрипели доски,
выла мокрая собака, и глухо шумела вода в пруде, разбивая о каменистый берег ряды мутных пенившихся волн.
Выла и стонала февральская вьюга, торкалась в окна, зловеще гудела в
трубе; сумрак пекарни, едва освещенной маленькой лампой, тихо колебался, откуда-то втекали струи холода, крепко обнимая ноги; я месил тесто, а хозяин, присев на мешок муки около ларя, говорил...
— Вся новенькая литература, на манер осеннего ветра в
трубе, стонет и
воет: «Ах, несчастный! ах, жизнь твою можно уподобить тюрьме! ах, как тебе в тюрьме темно и сыро! ах, ты непременно погибнешь, и нет тебе спасения!» Это прекрасно, но я предпочел бы литературу, которая учит, как бежать из тюрьмы.
А зима все лежала и лежала на полях мертвым снегом,
выла в
трубах, носилась по улицам, гудела в лесу. Куршинские мужики кормили скот соломой с крыш и продавали лошадей на шкуры заезжим кошатникам.
Дикий крик продавца-мужика,
И шарманка с пронзительным
воем,
И кондуктор с
трубой, и войска,
С барабанным идущие боем,
Понуканье измученных кляч,
Чуть живых, окровавленных, грязных,
И детей раздирающий плач
На руках у старух безобразных —
Всё сливается, стонет, гудет,
Как-то глухо и грозно рокочет,
Словно цепи куют на несчастный народ,
Словно город обрушиться хочет.
Один только Егор Тимофеевич остался доволен: по его мнению, вместе с сажей должна была выгореть нечистая сила, которая ютится в
трубе и по ночам
воет.
И когда в
трубе действительно почему-то перестало
выть, он написал донесение в святой синод и получил благодарственный ответ.
По временам пронзительный
вой шакала раздается протяжно и длинно, не встречая препятствий, подобно голосу военной
трубы; он ищет жертвы и вторит, не находя ее.
На дворе с свирепым неистовством
выл ветер, обдавая огромные окна целыми потоками мутного осеннего ливня, и гремел листами кровельных загибов; печные
трубы гудели с перерывами — точно они вздыхали или как будто в них что-то врывалось, задерживалось и снова еще сильнее напирало.
Вот уж месяц из-за лесу кажет рога,
И туманом подернулись балки,
Вот и в ступе поехала баба-яга,
И в Днепре заплескались русалки,
В Заднепровье послышался лешего
вой,
По конюшням дозором пошел домовой,
На
трубе ведьма пологом машет,
А Поток себе пляшет да пляшет.
Дождевые капли барабанили в окна с особенной силой, ветер плакал в
трубах и
выл, как собака, потерявшая хозяина… Не видно было ни одной физиономии, на которой нельзя было бы прочесть отчаянной скуки.
Выше и выше поднимались с земли эти струйки, повалил пухлый густой снег, замела метелица, поднялась пурга: завыл полуночник,
воет он в деревенских печных
трубах, хлопает неприпертыми калитками и дверьми, шелестит в соломе на овинах.
Холодная осенняя мгла сгустилась круче. За окнами сильнее
воет и стонет ветер. Гудит словно эхом в
трубах его зычный неприятный вопль.
Если бы слугою моим было не жалкое слово, а сильный оркестр, я заставил бы
выть и реветь все мои медные
трубы.
Разместились гости, где кому следовало, а князь с архимандритом в его келье лег. Наступил час полуночный, ветер в
трубе воет, железными ставнями хлопает, по крыше свистит. Говорит князь шепотом...
Нужно было теперь ждать до утра, оставаться здесь ночевать, а был еще только шестой час, и им представлялись длинный вечер, потом длинная, темная ночь, скука, неудобство их постелей, тараканы, утренний холод; и, прислушиваясь к метели, которая
выла в
трубе и на чердаке, они оба думали о том, как всё это непохоже на жизнь, которой они хотели бы для себя и о которой когда-то мечтали, и как оба они далеки от своих сверстников, которые теперь в городе ходят по освещенным улицам, не замечая непогоды, или собираются теперь в театр, или сидят в кабинетах за книгой.
Донька, бледная, как призрак, сидела на лавке, уронив на колени тонкие руки. А ветер
выл на дворе, и в
трубе как будто плакал кто-то, — плакал старый, закоптелый дух погибающего дома… И казалось мне, — смертью и могильным холодом полна уже изба, и двигающиеся, корчащиеся призраки хоронят что-то, что давало им всем жизнь и смысл жизни.
Как на пожаре, переливался заунывный бабий
вой, похожий на завывание осеннего ветра в
трубе. Плакали ребята. Вдруг старуха вцепилась в рукав Ведерникова и закричала...
Он совершенно спокойно мог переносить бой барабана, гром литавр, звуки
труб, визг скрипок, завывание виолончели, свист флейт,
вой валторн и рев контрабасов, хотя бы все это в сочетании Скавронского производило невозможную какофонию.
Хлопая дверями, стуча в окна и по крыше, царапая стены, оно то грозило, то умоляло, а то утихало ненадолго и потом с радостным, предательским
воем врывалось в печную
трубу, но тут поленья вспыхивали и огонь, как цепной пес, со злобой несся навстречу врагу, начиналась борьба, а после нее рыдания, визг, сердитый рев.
Правда, был очень сильный, почти штормовой ветер с моря: всю ночь он
выл в
трубах и влажно скользил по углам дома, а иногда, как певец на эстраде, останавливался на газоне и обвивал себя свистом и дикой песнью — но ставни все были целы, я это видел поутру.
И снова с визгом бросалась на дом,
выла в
трубе голодным
воем ненасытимой злобы и тоски и обманывала: у нее не было детей, она сожрала их и схоронила в поле, в поле…